Итак, нет ни Бога, ни чёрта, нет ничего над человеком. Но тогда почему он живёт в камышах и истязает себя самонаказанием? Может быть, Бог или кто-то похожий на него живёт внутри каждого человека и носит женское имя Совесть?
Нет Бога — всё остаётся на Земле: и дела великие, и грехи великие. И всё кончается смертью: и дела твои, и грехи твои. Умри, и уйдут от тебя нескончаемые муки, и с тобой уйдёт эта неспокойная и настырная совесть, которая заселяется природой в человека с его рождения. Кабы не совесть, то ушёл бы человек к небытие.
Ну а всё-таки, если бы была такая возможность — вернуться в ту ночь? Вот идёт он по огороду своему. Остановился. В окне Ольгу увидел. Сердце вздрогнуло: живая! А тут Николай со стороны: целует её. Ольга кофточку снимает. Свет гаснет, и груди её сейчас Николай ласкать будет. Больно тебе, Погарцев? Ещё как больно! Ещё как обидно! Но ведь не ушёл Андрей к соседу, не уехал на месяц в город. Нету его для Ольги и Николая. Десять лет прошло, а от него ни единой весточки. Может, сгинул он в далёких краях? Сколько их таких, забирали тёмной ночью, и больше никто и никогда их не видел! А ведь Ольге чуть больше тридцати. И десять лет из них — без мужа. Ждать всю жизнь? Ему хорошо — он, может быть, мёртвый, а ей каково? Ведь природа её великой силой зачатия наградила, материнством! Николай Ольгу любил — это Андрей ещё до женитьбы видел, но не стал Колюня переходить дорогу старшему брату, да к тому же Ольга Андрея выбрала.
Всё правильно. Но ведь немного, чуть-чуть, хотя бы ещё полгода могла подождать!
Ну ладно, случилось. Больно ему стало. А разве раньше, в лагере, где сплошь и рядом царило унижение ему легче было? Ради Ольги, ради Марьюшки терпел. Но тут-то ради кого? А ради Марьюшки. Постучал бы. Вошёл. Сказал бы им: "Себе ещё родите, а Марьюшку мне отдайте". Куда бы делись — отдали бы. И пусть бы жили, детей рожали. А он с Марьюшкой бы. Хорошую бабу нашёл бы себе. Красивую, хозяйственную. Их после войны много безмужних, красивых да хозяйственных было. Ещё бы детей нарожали, и сын, наверное, был бы.
Почему, почему эти мысли не пришли в его голову в ту ночь?!
И от сознания, что всё могло быть иначе, что мог он ещё испытать счастье — простое, земное человеческое счастье — слёзы комком застряли в горле. Нет, ему некого винить в случившемся. Только себя. Только себя. Одного себя.
Лежал вот так тихо Андрей, ворочал, как валуны, свои тяжёлые, горькие думы и неожиданно уснул. Снилось всякое: волки, корсаки. Ни с того ни с сего — конвоир их, как оглашённый, орёт и толкает Андрея, бьёт в спину прикладом. А тут и пожар вдруг — камыши горят. Высоко, до самого неба горят. В огне волк, убитый им, мечется. Потом будто и не волк вовсе — голова на нём только волчья. А так — в платьице голубеньком, точь-в-точь, как на Марьюшке. И вместо лап передних — ручонки детские. И рычит этот волк-дитё жалобно.
Вскрикнул Андрей, очнулся. Застонал, заскрежетал зубами. Никуда ему от Марьюшки не деться — прикипела к памяти, будто живая на шее повисла, обхватила ручонками крепко. И снится Марьюшка чаще всего. Мать её, Ольга, и то реже. В его снах жена смотрит на него с виноватою укоризною: виновата, мол, перед тобой, да ведь и не заслужила погибель страшную. Не знал Андрей, что ответить ей.
И Николай виделся. Редко, но навещал-таки. И тоже смотрел с укоризною и разговаривал.
"Разве совершил бы я грех такой, кабы знал, что ты живой-невредимый? Марьюшку твою не захотел сиротой оставлять".
Но с Николаем у него разговор полегче и покороче бывал.
"Коли брат, то мог без греха Ольге помочь. Воевал, знаешь: пока нет похоронки — нет смерти солдата".
"Это на войне, — оправдывался Николай. — А ты был среди тех, кто редко домой возвращался. Я вот войну прошёл, ранен тяжело — выжил. А от родного брата гибель принял".
Воевал его брат или нет, но Погарцеву почему-то казалось, что не прошла война мимо него.
Когда Николай снился, сон всегда на одном месте обрывался: будто смотрит брат на него восхищённо, а Андрей в это время двухпудовой гирей забавляется. И правда|, было такое, когда Николай ещё сопливым бегал, — силушкой Бог не обидел старшего брата.
В жизни Погарцева не было ничего неприятнее, чем сны — они измучили, истерзали его. И ещё — огонь. Как посмотрит в костёр, так и вспомнит Марьюшку. А как же не смотреть, коли на костре его жизнь замешана: и погреться и поесть сварить. В этом огне страшная, колдовская сила живёт. Отвернёшься, а голова сама назад поворачивается. Трудно сосчитать, сколько супов он себе сварил, когда Марьюшка на костре горела. И как только умом не тронулся?
Андрей замёрз под шкурами, и волей-неволей ему пришлось вставать, чтобы разжечь очаг. И тут же он вспомнил, что вчера, выбившись из сил в бесполезной погоне за зайцем, он не заготовил камыша, но зато выкопал на заячьих тропах ямы и замаскировал их тростником и снегом. А ну как попался косой?
Надежда надеждой, а голод мучил. У порога юрты Погарцев поднял кусок волчьего мяса — жёсткого, промороженного. Ножом нарезал строганины, разжевал кусочек, и мёрзлое мясо не показалось ему таким противным. А если бы ещё и с солью — совсем хорошо.
Повеселевший, он взял топор, прихватил на всякий случай лук со стрелами и лопаты, пошёл на улицу. Мысль о том, что в яму мог попасть заяц, приободрила его.
Согреваемый надеждой, Погарцев ускорял и ускорял шаг. Вот и первая ловушка. Чиста. Вторая. И следа нет. Третья… В яме сидел перепуганный заяц, припорошенный снегом. Видать, отчаянно скакал косой вверх, пытаясь выпрыгнуть, вырваться на свободу. Хорошо, что снег твёрдый, хоть на коньках беги, а то бы быстро насорило его в яму, и изловчился бы заяц выскочить.