Погарцев в ярости заскрежетал зубами, застонал. Как же помутнение такое нашло, что он хуже палача сделался?! Или ему неведомо сострадание? Ведомо, ещё как ведомо! Сколько сам вытерпел, сколько сам выстрадал, сколько горя и слёз людских видел, проклинал палачей — и сам им уподобился. Почему он не подумал о том, как Ольге было ждать мужа, от которого давным-давно, а если точно — с тридцать седьмого года, не было вестей. Жив ли? А может, придавило лесиной где-нибудь на лесоповале? Или умер от цинги? Или урки прирезали? И вообще — где он? В тундре колымской, лесах архангельских или песках азиатских? Чего ждать, сколько ждать? А жизнь, молодость уходит, жизнь с молодостью одново даются. Разве тоске бабьей нельзя простить? Но ведь Андрей знавал случаи, когда и более десяти лет суженого ждали и дожидались. Бабка его пятнадцать лет мужа из армии ждала. Любовь у них была настоящая, крепкая, да и перед Богом боязнь. А у них с Ольгой? И они ладно, в любви четыре года прожили. Сколько счастливых дней было, единственно счастливых дней в жизни Андрея! Так как же можно было их из сердца выкинуть?!
Как ни искал себе оправданий Андрей, ничего не получалось. Пришли в гости к нему укоризненные глаза покойников да и витают перед ним, парят птицами плачущими. Неужто в вечный полёт за ним собрались? Куда он — туда и они. А он, Погарцев, куда? Он что думает? Дальше на земле жить? Солнцу радоваться? Женщину любить? Как сможет он, как посмеет? Нет, видно не миновать ему болотной ряски. Лучше уж поганой, смрадной жижей захлебнуться, чем с такой виной жить.
А ведь здорово придумал он! Нырнул — и всем сомнениям, всем мучениям конец. И совесть чиста, и людская память о нём страшным убийством не опоганена. Поди, разберутся со временем, что тысячи людей задаром страдали, среди них и имя Погарцева вычистят, ещё и в страдальцы за дело народное, в святые возведут. Всякое на Руси бывало! Пожалуй, даже почище Ольги с Николаем в людской памяти останется. И это разве будет справедливостью от Бога?
Может, пойти в Разуваевку да и сознаться во всём? Покаянием и праведным наказанием воздать невинной памяти Марьюшки, воздать незаслуженно страшной гибели Ольги и Николая? Только будет ли по самому высокому счёту справедливым наказание даже в десять лет заключения детоубийце? Да и о каком заключении можно заводить речь! Расстреляют его за такое преступление, а это равносильно тому, что и в болоте утонуть. А почему равносильно? Его покарают по закону, всё на свои места поставят. И всё-таки нельзя ему умереть. Умереть ему совесть не даёт, память родных, им убиенных. А как жить дальше? Имеет ли он право жить?
За что ему такое проклятие Богом ниспослано?!
Не поднимаясь с кочки, Андрей заплакал. Не было ни слёз, ни рыданий — лишь мелко, как от озноба, вздрагивали его плечи. Обхватив голову руками, он раскачивал её из стороны в сторону, будто оторвать хотел, избавиться от неё.
Над мужиком в перепачканной болотной грязью одежде затаённо и испуганно шептались золотоволосые осинки, словно сговаривались убежать от невиданной погани земной, которую и бездушному-то дереву тенью своей закрывать стыдно.
Прошло время, и вроде как успокоился Погарцев, даже самокрутку свернул. Но вдруг снова вскрикнул на болоте кулик ли, чирок — тонко и пронзительно, — и зашлось от ледяной крови, прилившей к нему, сердце. Отбросив неприкуренную самокрутку в сторону, Андрей вскочил, словно увидел у самых ног гадюку, судорожно подхватил упавший с плеч вещмешок и в панике, напрямую через кусты, побежал прочь от болота.
Целый час он шёл, не видя ничего вокруг себя — ни солнца, жаркого не по-осеннему, ни леса, окружающего его со всех сторон сплошной стеной; он не искал тропинок, шёл, спотыкаясь о валежник; шёл быстро, будто спешил куда-то и не успевал; шёл, отключившись от себя и от жизни, пока, уставший, не остановился. Сразу же сверху, справа, слева к нему рванулись лесные звуки — свистящие, шелестящие, хрустящие, и с каждой секундой они всё усиливались, сливаясь в какофонию, и Погарцев в страхе зажал уши ладонями. Когда отпустил ладони, природа утихомирилась, стали естественными птичьи голоса и шелест деревьев.
Придя в себя, он прежде всего подумал: куда это его несёт? Судя по солнцу — на юго-восток. А что там, на юго-востоке? Какая деревня, какой город? Не всё равно ль ему? В любой деревне, в любом городе ему не прожить и месяца — разыщут, посадят в "воронок", как десять лет назад, и всё — конец.
Ну и что? А разве он ждёт какой-нибудь другой судьбы? Разве он может рассчитывать на судьбу иную? Ему уготовано одно: смерть. Прошлой ночью он сам выбрал её, и не может быть иного пути. Но Марьюшка, Ольга, Николай — они не хотят его смерти. Если умрёт он, никто их уже не оплачет, ни у кого о них не заболит сердце. Разве это будет справедливо, что следом за их смертью умрёт и память о них?
"Что ж, — решил Андрей, — раз судьбе угодно, буду идти, пока не сыщу место, где никогда не бывают люди. Ведь есть, должно быть такое место на земле! А там: или выживу или умру — одному Богу известно!"
Он сам совершил страшное преступление и вправе сам наказать себя. Жить без людей, одному, подобно отбившегося от стаи волку, в муках добывать себе пропитание, мучиться совестью — разве это легче мгновенной смерти? Пусть перед людьми, перед обществом это не будет справедливым возмездием, но перед памятью дочери, жены и брата — это высшая мера наказания из всех, какие существовали когда-либо и существуют на земле.
Но в глубине души заворочался бес, стал убедительно и жарко нашёптывать ему: "Никто не знает, что ты возвращался в родную деревню, никто из знакомых не видел тебя. Уйди на Волгу, на Урал, в Сибирь. Живи среди людей, а память твою время залечит".