— Один, два, три, четыре… — считал он более крупные зарубки. И потом — мельче — мелкие: — Двадцать шесть, двадцать семь, двадцать восемь, двадцать девять…
Последние засечки считал, опустившись на колени. Не поднимаясь, вытащил из-за камня большой острый нож и сделал ещё один, тридцатый надрез у самого основания шеста, после чего облегчённо вздохнул, улыбнулся: нет, он не ошибся — именно сегодня приедет Кадыр.
С этим аксакалом, которого Старик про себя звал Корсаком, потому что было в чабане что-то корсачье, соединяющее в себе хваткость волка и хитрость лисы, отшельник познакомился лет семь назад. Срок знакомства у Старика не вызывал никакого сомнения: за это время он сменил семь шестов, о чём делал отметки на носу лодки. А вот какой нынче год, он точно не знал, хотя и мог спросить об этом у чабана.
Лишь из-за встречи с Кадыром он вынужден был вести счёт дням, но это не обременяло его, наоборот, рождало интерес к восходам и заходам солнца, которые редко замечал до знакомства с чабаном. Подсчёт дней помогал ему ориентироваться в смене времён года, заставлял спешить запасти продукты и топливо к концу лета и экономно расходовать их в ожидании весны.
Кадыр был единственной ниточкой, тоненьким капилляром, связывающим Старика с миром, из которого он ушёл молодым. Но связь эта никогда не заходила дальше натурального обмена: лисьих, ондатровых, сурчиных шкур со стороны Старика на соль, табак, спички, чай, сахар, которые привозил чабан в двух больших торбах, притороченных к седлу.
Набив трубку последней щёпотью табака, отшельник закурил, зажмурив от наслаждения глаза и задерживая терпкий дым в лёгких. Чай, табак — это было единственное, чем услаждал он свою плоть в долгом одиночестве, а ведь до знакомства с Кадыром Старик на многие годы забыл, как они пахнут. Большое спасибо аксакалу, что дал возможность ему, Старику, на склоне жизни побаловаться чайком с сахаром, табаком.
Покурив, отшельник бросил быстрый взгляд на восток. Острые стебли камыша осторожно, как запускают дети воздушные шары, выпустили солнце в небо. Хозяин острова на Шайтанкуле — огромном, глухом степном озере, особо не спешил — отплывать к Кадыру надо ближе к полудню, а собираться ему недолго. Своё же нетерпение успокаивал тем, что сидел неподвижно на гранитном валуне и размышлял. Мучительно медленно сочились земные минуты перед встречей с Кадыром, так медленно, что Старику лучше было заняться каким-либо делом, отвлечься, но и работать он не мог, когда не шёл из ума сегодняшний праздник, тем более, что отшельник знал: чабан никогда не забывал прихватить с собой бутылку водки.
Как ни уходил, как ни прятался Старик от жизни, в однообразие его дней нет-нет и врывались позывные далёкого, забытого им земного бытия: то пронесётся над головой с грозным гулом самолёт, то покажется на горизонте вертолёт- Несколько раз они пролетали в непосредственной близости от Старика и так низко над озером, что хозяин острова в страхе прятался в камышах. Раза три он слышал отдалённый, неземной какой-то гул, будто исходящий из чрева планеты, и видел огромное, разливающееся на полнеба золотисто-кума-човое зарево, словно зашедшее солнце распороло себе брюхо об острую скалу и огненная лава начала заливать землю. Он панически скрывался в землянке, будто эта примитивная нора могла спасти его.
Иногда к концу лета в особенно тихие вечера до него явственно доносились голоса людей с противоположного берега озера, до которого было так далеко, что Старик никогда не бывал там. Люди не могли нарушить его одиночества, и всё-таки эти голоса и звуки, в течение нескольких дней долетавшие до него, хотя и не вызывали прежнего страха, когда он, как смерти, боялся встречи с человеком лицом к лицу, порой пробуждали в душе неясную тревогу; ему вдруг хотелось плакать, как обиженному ребёнку, или сесть в лодку, доплыть до берега и идти, идти куда глаза глядят без всякой цели.
Эти звуки и голоса так тревожили его, что он надолго уходил в себя. И думал, думал, думал… И потом, когда, опомнившись, он что-то начинал делать, не мог вспомнить, о чём были его мысли в минуты упоённого вдохновенно-отчаянного отрешения.
С годами многое стёрлось в памяти Старика. Иногда он забывал, как оказался на этом проклятом русскими и казахскими богами острове, прежняя и настоящая его жизни оторвались друг от друга, существовали как бы каждая сама по себе.
А прошлое возвращалось зимой, когда он, как и всё живое вокруг, заползал на долгие месяцы в свою нору, уставал спать и от вынужденного безделья перебирал в памяти, как старые вещи в кладовой, далёкие-далёкие воспоминания, ему казалось, что он мысленно перелистывал давно прочитанную книгу о каком-то человеке, который никогда не существовал.
Длительное одиночество притупило многие его чувства — он давно не смеялся и не плакал, иссушенное недоеданием тело давно не терзали плотские желания, всё реже и реже разговаривал он вслух, ленился умываться по утрам, неделями не расчёсывался, месяцами не подрезал бороду — человеческие чувства и привычки совсем бы умерли в нём, если бы не был всегда начеку инстинкт сохранения жизни.
Старик даже имя своё забывал на многие дни, обращаясь мысленно к себе, как к кому-то постороннему. Но это случилось не так давно, год назад, когда отшельник потерял своего единственного друга и собеседника, дворняжку Шарика, подаренного Кадыром. С псом он долгими зимними вечерами вёл разговоры о надоевших буранах и лютых морозах, своих снах и его псиной жизни; псу докладывал, сколько дней осталось им ждать весны, и строил вслух планы на лето. Когда выстывала землянка, Старик звал к себе Шарика и согревался у его мелко дрожащего бока. Но затяжная прошлая зима выскребла все съестные припасы. Сберегая последние балыки и немножко картошки для себя, Старик перестал кормить пса, выпуская его на охоту, но Шарик несколько дней возвращался ни с чем. Однажды он бросился на хозяина. Вскочив на полати и глядя в горящие голодным огнём глаза Шарика, отшельник подумал, что верная собака когда-нибудь загрызёт своего хозяина. И убил её. Тем и себя спас от голодной смерти.