Продравшись сквозь заросли камыша, лодка выскочила на новую заводь — узкую, на два корпуса лодки шириной, и такую длинную, что даже конца её не было видно. Разогнав лодку по чистой воде, Старик вдруг выпустил вёсла: в тени под камышами он увидел стаю уток. Стараясь не делать резких движений, чтобы не спугнуть птиц, пошарил по дну лодки и вытащил лук, согнутый из красной талы.
Старик не спеша приложил к тетиве из толстой капроновой нити тонкую стрелу, остро отточенную и обожжённую на конце, прищурив левый глаз, долго целился, унимая дрожь в руках. Наконец, мелко дрожавший лук замер, и Старик отпустил тетиву.
Стрела пролетела совсем пустячное расстояние — метров двадцать, но в конце своего полёта вонзилась в шею селезня.
Удовлетворёно хмыкнув, Старик отложил лук.
— Однако глаз ещё целкий! — громко сказал он, будто разговаривал с кем-то, кто мог сидеть за его спиной.
Когда старик вернулся на остров, солнце уже наполовину погрузилось за линию горизонта, словно в воду, и горело в далёких камышах рубиновой короной. Скрытыми от постороннего взгляда узенькими заводями среди густой стены тростника хозяин острова вывел свою лодку к берегу. Ещё выше закатав штанины, спрыгнул в воду, вытащил лодку на сушу. Сразу же сел на валун, стал растирать посиневшие ступни — не лето всё же, апрель на дворе.
Во всех движениях Старика — неспешность. Торопиться ему некуда — он на острове, дома, и до утра столько времени, что от безделья скука заест.
Согрев растиранием ноги, Старик неторопливо раскатал штанины льняных выцветших брюк с заплатами из мешковины на коленях и заду, снял прилипшие к клочковатой седой бороде водоросли и, уронив голову на обнажённую впалую грудь, задумался, словно задремал.
От его сгорбленной фигуры падала длинная неуклюжая тень, с берега переброшенная на воду и водой причудливо изломанная.
Через минуту Старик поднялся, выпрямился. Он был высок и сухопар. На сильно исхудавшем лице рельефно выделялся мясистый нос с красными жилками на крыльях ноздрей.
Угрюмый старик, угрюмый остров, угрюмый закат — от всего этого веяло пустынностью, словно остановилась жизнь на этом забытом богом клочке земли, будто накануне какой-то страшной катастрофы. И кобчик, возвратившийся на остров следом за Стариком, зловещей тенью проплывший в фиолетовом закатном небе и севший на асбестовую трубу, торчащую над глинобитной землянкой-берлогой, был так же угрюм и одинок, как и всё вокруг него.
Старик не заметил кобчика, когда ходил к землянке, чтобы принести к лодке большую, плетёную из лозняка корзину. Он стал выбирать улов. Кобчик был слишком горд, чтобы, подобно ручной птице, голосом обратить на себя внимание, но и терпелив. Он может просидеть на трубе и час и два, потому что кобчику, как и Старику, некуда спешить. И у него не было подруги, своего гнезда. Немигающими глазами он наблюдал, как Старик расстилает на траве сеть для просушки.
Между тем быстро смеркалось. Почти полностью скрылось за горизонтом солнце, унялся степной ветерок. Он ещё прогуливался лениво по верхушкам тростника, покачивая их, но на острове уже был затишек.
Старик, охнув, поднял на живот корзину с рыбой. Кобчик тенью пролетел над хозяином острова и, изменив своей природе, бросил ему жалобный гортанный крик. Старик опустил корзину, запрокинул голову в небо.
— Поди ты, жив орёл-то! Иль не он это? — засомневался человек, но выбрал из корзины крупную плотвичку и оставил её у лодки.
Подождав, пока Старик отойдёт подальше, кобчик подхватил рыбу. Провожая его просветлённым взглядом, отшельник улыбнулся.
— Старый знакомый!
Оставив корзину у выгоревшего среди травы пятачка земли, Старик принёс охапку сухого камыша, потом ещё несколько охапок — пока не вырос ворох в половину человеческого роста. Положив камыш на кострище, застучал кресалом.
Разгоревшийся костёр выхватил из темноты невысокий стол, грубо сколоченный из необрезных досок, плоский камень, заменяющий табурет, две толстые рогатины с арматурным прутом, на который Старик вешал чугунную кастрюлю.
Набрав в кастрюлю воды, Старик повесил её над огнём, осторожно, тонко срезая кожуру почистил большую картофелину, разрезал её на части. Добавив в костёр топлива, сел на гранитный валун и принялся ощипывать птицу. Делал он это быстро и ловко, как опытная кухарка. Разделав селезня, разделил его пополам и бросил одну из частей в кастрюлю. За время, пока варился ужин, выпотрошил рыбу.
Старик обухом топора разбил и измельчил круг соли-лизунца, густо посолил рыбу. При слабом свете догорающего костра вытащил из кармана кисет и бережно набил табаком чёрную от времени и никотина трубку, прикурил от горящей камышины. И вновь задумался — погрузился в естественное для одинокого старого человека состояние.
Ближе к обеду слесаря Клинцовской суконной фабрики Андрея Погарцева подозвал к себе мастер цеха.
— Ступай, Андрюша, к секретарю парткома. Вызывает чего-то.
Его все на суконной фабрике звали так ласково — Андрюша. Любили, может быть. Да и за что не любить, если никому никогда дурного слова не сказал и в свои двадцать три с улыбкой, как с кепкой, не расставался. Секретарь пошёл навстречу — большой, лысый (таких начальников — лысых и крупных — в тридцатые годы много было), руку пожал. Андрей с интересом голову набок склонил: наверное, что-то важное секретарь предложит — с почином выступить, на рекорд пойти. А почему бы и нет — ума и сил у него, Погарцева, хватало. Можно пару станков дополнительно обслуживать.